Каталог советских пластинок
Виртуальная клавиатура
Форматирование текста
Наверх
English
Авторизация
Фрагменты книг:
«Охранная грамота», «Люди и положения»

Читает Александр Кутепов

Режиссер А. Николаев.
Звукорежиссер Л. Должников
Редактор Т. Тарновская.
Оформление художника С. Нелюбина

На лицевой стороне конверта портрет Б. Пастернака. Художник Е. В. Пастернак. 1922 г. Публикуется впервые

МОЗГ
Зак. 455. Тир. 2000

СЛУШАЯ ПРОЗУ ПАСТЕРНАКА
Поэт всегда обращается к людям и надеется быть услышанным. И Борис Пастернак надеялся тоже. Но меньше всего он рассчитывал, что не только стихи его, но прозу — «опыт автобиографии», начатый в конце 20-х годов и завершенный в 50-х,— кто-то будет читать с эстрады, обращаясь к массовой аудитории. Но такое время наступило, мы ему свидетели. В огромном Зале имени Чайковского при абсолютной тишине зрителей звучали страницы этой прозы. Артист Александр Кутепов отважился стать посредником, проводником такого неожиданного разговора поэта — не с читателями, а со слушателями. Перемена адреса, как ни странно, многое заново открыла в самом Пастернаке.
Было принято (удобно во всех отношениях) делить его на раннего («сложного») и позднего («простого»). Но вот А. Кутепов вольно соединяет тексты «Охранной грамоты» и строки книги «Люди и положения», написанной через тридцать лет. И только знатоки могут уловить, где кончается ранний Пастернак и где начинается поздний. Мы не чувствуем искусственности в этом соединении, хотя сам Пастернак строго заметил, что первая книга его прозы, «к сожалению, испорчена манерностью, общим грехом тех лет». Разумеется, артист, следуя за автором, проявляет свое неприятие «манерности» и свой отбор, но органичность прозаического монолога поэта объясняется не только этим. Переведенное в звучащую речь, художественное слово заставляет передумывать заново соотношение «простого» и «сложного».

В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу как в ересь
В неслыханную простоту…

Эти строки часто цитируются, они стали известной формулой творческого пути не одного только Пастернака. В них указание на то, что «неслыханная» — идеальная — простота ждет к концу, как награда, как итог поисков и трудных прорывов к истине, к людям. Все так — и не совсем так.
Александр Кутепов не стремится выбрать только простое, всем доступное. Он нередко находит интонационную форму сложному— сложному ходу мысли, сложной стилистике, фразам, которые перенасыщены образами, предельно туго набиты ими. И хотя все «актерские» задачи сведены к минимуму — Кутепов ничего не «играет» и никого не «изображает», — одна такая задача (или роль) остается, и ее выполнение все решает. Артист делает своим то, что ему, исполнителю, может принадлежать. Он, как художник, принимает на себя состояние, в котором пребывал Пастернак, раздумывая о себе и об искусстве. Актер по-своему проживает ту же сосредоточенность, тот же напряженный поиск слова, ту же радость его находки. Потому, слушая все это, думаешь не о разнице между ранним и поздним Пастернаком, а о неразрывной связи того и другого. Да, он один и тот же — в молодости и под конец жизни. Был самим собой и самим собой остался.
Сверхдинамичный, стремительный в своем движении художник прост в самом сложном и отнюдь не всем и не сразу доступен в своей простоте. Любая банальная простота не принимается им, она перепроверяется напряженной духовной работой, которая итогом имеет слово и мысль, очищенные от всякой банальности. Что же касается усложненной формы, то найденная интонация нередко объясняет и оправдывает эту трудность, не отброшенную в черновики, но, видимо, необходимую — некоторые мысли Пастернака равны прозрениям, но их, как подарок, еще нужно освободить от упаковки.
Детство. Музыка. Любовь. Начало поэзии. Маяковский. Смерть поэта. Примерно так можно обозначить отобранные вехи «ряда воспоминаний», которые (уточняет Пастернак в письме 1932 года) сами по себе «не представляли бы никакого интереса, если бы не заключали честных и прямых усилий понять с их помощью, что такое культура и искусство, если не вообще, то хотя бы в судьбе отдельного человека». Удивительное дело — люди, краски, факты детства, пришедшегося на конец прошлого века, исчезли навсегда. Мы не знаем, не видели ни извозчиков, ни экипажей, ни гостиных, где даются домашние концерты, чернеют сюртуки мужчин, а «дамы до плеч высовываются из платьев, как именинные цветы из цветочных корзин». Увы, мы не видели и того старика, который приезжал в дом художника Леонида Пастернака слушать музыку и которого не раз рисовал хозяин дома. А «это был Лев Николаевич», — говорит про старика Борис Пастернак. «Духом его был пропитан весь наш дом». Не мы видели, как уже безмолвный Толстой лежал в комнатке начальника станции Астапово. Все это когда-то, в юности, видел другой человек. Но его художественная впечатлительность становится уже нашим достоянием и даже как бы нашей памятью. Вдруг понимаешь еще раз, что именно толстовское начало — в самом широком, не только литературном, но общекультурном значении — Пастернак воспринял и унаследовал, можно сказать, генетически — через отца, через свою семью и среду, в которой вырос, наконец, через эпоху, которую Лев Толстой осчастливил и одухотворил своим в ней присутствием. Как же рассказать было об этом, как не в прозе? И как можно не рассказать об этом, стараясь понять, «что такое культура и искусство»?
Еще одно расхожее мнение теряет всякий смысл — иногда Пастернака рисуют вне быта. Как это неверно! На многое когда-то указала Марина Цветаева, при том, что сама отвергала все, что «добротно, душно, неизбывно», и чуть ли не молнии призывала на «дубовый быт». Это она заметила, что быт для Пастернака— что земля для шага, при том, что сам всегда в движении и всегда «на свежем воздухе». Это так — в стихах. Но в пастернаковскую прозу с тем же правом, что у Толстого, и с такой же обязательностью, великолепной поступью вступает реальный русский быт, быт эпохи, точнее — двух эпох. Именно зоркость к быту, к приметам этой земли и ко всему, чем окружен человек в повседневности, — именно это сообщает прозе Пастернака уникальную осязаемость, почти невозможный, волшебный объем и выпуклость.
«Лирика Пастернака тоскует по эпосу, как она тоскует по широко понятой действительности», — пишет Д. Лихачев в предисловии к прозаическому сборнику поэта. «Тоскует» в данном случае не значит «скорбит», «печалится», но — ищет, тянется, притягивается и притягивает. То же самое можно сказать о прозе. Она пропитана ощущением истории, притягивает к себе наш исторический опыт и наше современное, историческое сознание.
Слушая эту прозу, понимаешь еще раз, что имел в виду поэт, сказав: «Я стал частицей своего времени и государства». Д. Лихачев справедливо видит в свободном строении этой прозы своеобразный «бунт против всего косного и неподвижного… восстание против устоявшихся жанров и ограничений». Рухнул старый строй, все пришло в движение — и это движение вобрал и отразил в себе художник, найдя для своего рассказа об этом ту форму, которая никаким жанром не связана « никакому внутреннему движению не мешает.
Казалось бы, какие разные, несовместимые фигуры Лев Толстой и — Маяковский. Пастернак отнюдь не доказывает их совместимость, он будто сам удивляется, как совместились два эти человека в его жизни, как властно вошли в его внутренний мир и расположились в нем, не мешая друг другу. Великолепен портрет Маяковского, написанный.Пастернаком. Слово «написанный» тут говоришь как о живописце, как о мастере, который подобно В. Серову и Л. Пастернаку, угадывает самую суть модели, чтобы найти ей на полотне легкую, идеально точную линию и цвет. Пастернак написал портрет Маяковского, блистательный по выразительности, но, что еще важнее, откровенно, как на исповеди, рассказал о нем в своей, Пастернака, жизни, — от первого счастливого потрясения и далее, по всем пересечениям, вплоть до конца. Ни созданный им образ, ни все повествование не претендует на объективность, напротив, отстаивает право на крайнюю субъективность. Это страстный рассказ, где все важно, все имеет оправдание — длинные фразы и короткие то — щедрость, то скупость, то оборванная строка. Все выражает и бурю чувств, и длительность его — чувство братства, разрыва непонимания и, наконец, потрясения от разлуки, уже навсегда. Слушая этот рассказ, видишь не одно лицо, а два — Маяковского и Пастернака, не одну судьбу, а две, очень разных. Каждая по-своему трагична и высока.
Свой рассказ Пастернак начинает с младенчества, с детства. Потом он как бы на наших глазах взрослеет. Но, как сказала про него Анна Ахматова, «он награжден каким-то вечным детством». И правда, его отношение к жизни всегда полно того любопытства и доверчивой расположенности, которые обычно покидают человека со временем, сменяясь уверенностью знаний и опыта. А. Кутепов точно находит основную интонацию рассказа — в ней неизменно присутствует удивление, предшествующее открытию. «Ощущения младенчества складывались из элементов испуга и восторга». Ребенок пугается незнакомой музыки, — к материнскому роялю он привык, но «тембры струнных», впервые услышанные, «встревожили, как действительный, в форточку снаружи донесшиеся зовы на помощь и вести о несчастье». Вслед за Пастернаком мы понимаем, как естественно для человека это первоначально-цельное, неразъемное восприятие жизни и искусства. Искусство как бы уже включено в жизнь. Нужно только открыть его и найти этому открытию название. Слушая прозу Пастернака, присутствуешь при таинстве «называния» мира, людей и предметов в нем. В итоге нам будто пожарен поэтически названный мир, — еще один, в приложение к тому, которым мы окружены. Мы стали богаче.
В том, как подается артистом слово поэта, в той мере сосредоточенности и такта, которая проявлена, я вижу (слышу) присутствие еще одного человека. Это Дмитрий Николаевич Журавлев, как режиссер стоявший рядом с исполнителем. То, чем владеет Журавлев, мастер художественного слова, воспитанный стихом Пушкина и прозой Толстого, теперь продолжило себя в другом актере, то есть наглядно проступило как культурная традиция и как результат человеческого усилия. У Пастернака об этом прекрасно сказано: «Культура не падает в объятья первого встречного…» И еще: «Всем нам являлась традиция, всем обещала лицо, всем, по-разному, свое обещанье сдержала. Все мы стали людьми лишь в той мере, в какой людей любили и имели случай любить».
Н. КРЫМОВА